Ниже публикуется первая дневниковая запись Сергея Михайловича Эйзенштейна. Она сохранилась в его архиве (РГАЛИ, ф. 1923, оп. 1, ед. хр. 886, лл. 1–1 об). Датировать ее следует сентябрем 1919 года (до 20-го).
В том году в конце августа Сергей Михайлович приехал из Холма в Петроград, где и пробыл, по всей видимости, до конца сентября. Точной даты выезда его с матерью и родственницей—Евгенией Яковлевной Конецкой—в Холм нам установить не удалось. Первая запись по возвращении в Холм в сводной тетради датирована Эйзенштейном—3/Х (РГАЛИ, ф. 1923, оп. 2, ед. хр. 1098, л. 1).
Пребывая в Петрограде, Сергей Михайлович интенсивно читал театральную литературу, делал обширные выписки из книг на нескольких языках. А также продолжал свои наброски о театре, начатые в мае в Двинске. Одновременно он без конца обдумывал самый важный для себя вопрос: оставаться ли ему в городе матери, чтобы продолжить учебу—все-таки он закончил там три курса Института гражданских инженеров. Но на самом деле он уже давно мечтал о театральном образовании. Позднее, когда он переехал в Великие Луки, то в письмах к матери сетовал, что не остался в Петрограде и не поступил на театральные курсы.
Тогда же им были сделаны две дневниковые записи. Одна из них датирована 20 сентября и вошла в сводную тетрадь, на первом листе которой есть авторская помета: «ДН 1919 Торопец Холм 22/VI 3/Х 13/VI 20/IX 20/X». Здесь важно, что сам Сергей Михайлович определил жанровую принадлежность текстов в этой тетради—«Дневник», хотя, если подходить к этим наброскам с традиционными представлениями, собственно дневниковой можно считать только упомянутую сентябрьскую. Однако сама запись дана в октябрьской редакции—в ней упоминается «хозяйка Лена» (в Холме служащие военного строительства снимали комнаты у местных жителей). Тем не менее содержание ее определяется беседами с Е.Я.К., которые имели место во время пребывания Сергея Михайловича в Петрограде.
Эта дневниковая запись—одно из важнейших признаний молодого Эйзенштейна. Речь идет о сознательной «двойственности», делении своей жизни на «внешнюю» и «внутреннюю» и разных целях той и другой. Отвечая на обвинения «симпатичной девицы» в «слишком “разграниченном” образе мыслей», будущий постановщик «Мудреца» так определяет свою позицию: «Но что лучше? Сегодня я amateur <любитель> (насколько искренне и сильно знаю я и видят «они») старинных книг—всецело; через полчаса веду до мелочей обдуманную роль в целях «карьеризма». При этом не забудьте—в первой стадии я вовсе не отлыниваю от второго, а во второй ничуть не охлаждаюсь к первой—просто—каждой ягоде свое время: то я был в масляном шарике, то я плаваю в спирте» (Мнемозина. Вып. 2, с. 197). И далее, признавая, что «идеал—всецело преданный “высшему”» человек, объясняет преимущества сознательного раздвоения («наслаждение в стиле гофмановских сказок»), вспоминая героя «Золотого горшка» (архивариуса Линдгорста—огненную саламандру).
Публикуемая ниже запись не была включена Сергеем Михайловичем в тетрадь «Дневника» (не будем гадать по каким соображениям). Она предшествует той, которая датирована им 20-м сентября. И в более ранней прямо указана тема последующей—«миросозерцание» молодого Эйзенштейна. Для понимания психологии поведения Сергея Михайловича недатированная и оставшаяся в черновиках запись еще более показательна.
В ней—единственное упоминание—говорится о событии («печальная история путешествия в Ригу»), которое разделило его жизнь на разные периоды, определив новое душевное состояние—«“озлился” (после Риги)». Поражает в этой записи трезвость самонаблюдения, беспощадность самоанализа. Как мы помним, в программном письме от 10 июля 1919 года он писал матери о «взгляде», который «всячески в себя вдалбливал»: «мириться со всем неизбежным». В публикуемой записи Сергей Михайлович радуется первым подтверждениям извне «осуществления на практике» своей «”сверхжитейской” уравновешенности». Реакция на его поведение близкой родственницы демонстрирует успехи «опошления», то есть выработки будущим режиссером «маски пошлости» (а сам он понимает, что и «маски цинизма») как некого защитного механизма от других («они»), эффективного средства сокрытия своего «я».
Как мы помним, Сергей Михайлович не написал матери о своих впечатлениях после пребывания в Риге. В опубликованных его текстах не встречается упоминаний о посещении города детства и отрочества весной 1919 года. По приводимой ниже записи можно только судить, что то, что Эйзенштейн пережил в это время в отчем доме, переменило его мировоззрение, в корне изменило его отношение к другим людям.
В этой первой дневниковой записи неожиданно обнаруживается сходство с первым самостоятельным спектаклем Эйзенштейна «На всякого мудреца довольно простоты» и с его «первой фильмой». Но прежде, чем продолжить, процитируем небольшой фрагмент из книги «Метод». Перечисляя травестийно трактованных персонажей «Мудреца», он к позиции «мать Глумова» делает сноску: «По-моему, явственный пародийный портрет моей собственной матери—по характеру схожей с madame Глумовой...» (Метод. Т. 2. М., 2002, с. 327). То есть в своей версии пьесы Островского режиссер спустя двадцать лет признал автобиографические мотивы. Мы можем воспользоваться его подсказкой и продолжить—ведь главный герой спектакля и особенно киноленты «Дневник Глумова» словно сошел со страниц ранней дневниковой записи будущего режиссера—Глумова тоже можно трактовать (и с гораздо большим основанием) как «пародийный портрет» (вернее, автопортрет) самого Сергея Михайловича. Ведь превращения Глумова в кинодневнике в митральезу, осла, свастику, младенца не что иное, как своего рода травестия «масок под стиль» из дневника молодого Эйзенштейна.
(Можно было бы добавить, что и первые годы завоевания Сергеем Михайловичем Москвы—вплоть до получения госзаказа на юбилейную картину «1905 год»—под определенным углом зрения кажутся ожившими страницами поистине пророческой комедии Островского. Впрочем, это тема отдельного исследования.)
Надо полагать, что сознательная выработка молодым Эйзенштейном «масочного» поведения, опробование им разного типа масок с ориентацией на окружающих его женщин—мать, сестры Пушкины, Е.Я.К.—эта последовательная установка на «женское» (характерно, что даже «философское» подкрепление своей новой жизненной стратегии он находит в романе Виктории Кросс)—очевидное следствие исчезновения из его жизни отца, утраты отчего дома, в котором прошли детство и отрочество.
Вот на что ушел и чем ознаменовался первый год службы в военном строительстве. Главная внутренняя проблема следующего периода, думается, может быть определена как размышление о границах юности—то есть о необходимости профессионального самоопределения и об отказе и от материнского дома. На это Сергею Михайловичу понадобился всего лишь год. 20 сентября 1920 года сын написал матери письмо, в котором объяснял мотивы выбора им для дальнейшей учебы (как оказалось, и жизни) Москвы.
Предисловие, публикация и комментарии В.В.Забродина
Информацию о возможности приобретения номера журнала с этой публикацией можно найти
здесь.