Наталья ГРОМОВА
Русский Голливуд на границе Китая.



Известный советский поэт Владимир Луговской в годы войны оказался в эвакуации в Ташкенте. Вскоре он был приглашен Эйзенштейном в Алма-Ату для того, чтобы написать тексты песен и диалоги для фильма «Иван Грозный» (до этого у них уже был опыт совместной работы—в 1938 году поэт писал тексты песен к «Александру Невскому»).
На Алма-атинской кинофабрике у Луговского возникли дружеские отношения с членами сценарной коллегии—И.Вайсфельдом и О.Грудцовой, что позволило ему в конце 1942 года предпринять попытку объединить писателей, живущих в Ташкенте и Алма-Ате, в работе над киносборниками.
Жизнь в Алма-Ате была нелегкой. Особенно потрясла всех трагическая смерть ученика Эйзенштейна—Валентина Кадочникова. Этому печальному событию Луговской посвятил философскую поэму «Город снов», вошедшую позднее в книгу «Середина века».
 
Владимир Луговской вместе с матерью и сестрой Татьяной выехал в Ташкент 14 октября 1941 года. Москва была охвачена паникой—предполагалось, что со дня на день ее сдадут. На вокзале творилось нечто ужасное. Огромная привокзальная площадь была заполнена толпами обезумевших людей. Общее настроение тех дней—Москва «взбесилась». Очевидцы вспоминали, что по указанию «сверху» каждая организация была обязана сжечь всю документацию, а затем, закрыв всё на замок, люди должны были отправляться из города—кто как сумеет. Над Москвой стояли клубы дыма, лица людей были черными от сажи.
Луговской писал о тех днях в поэме «Первая свеча»:
 
Вокзал и круговерть чужого горя,
Отчаяньем отмеченные лица,
Удары чемоданов трехпудовых.
Сумятица… И женщину выносят
Парализованную на носилках.
 
Мария Белкина, жена ответственного секретаря журнала «Знамя» А.Тарасенкова (впоследствии написавшая замечательную книгу о Марине Цветаевой «Скрещенье судеб»), вспоминала:
«Наш эшелон шел одиннадцать дней, но мне повезло, я попала в привилегированный эшелон—увозили из Москвы Академию наук, и самым старым в поезде был президент Академии Владимир Леонтьевич Комаров, самым молодым—Митька Тарасенков, ему было шесть недель. В нашем вагоне был собран весь цвет тогдашней кинематографии: Эйзенштейн, Пудовкин, Трауберг, Рошаль, Александров, Любовь Орлова, и проводник на остановках хвастался, что вон сколько пассажиров перевозил на своем веку, но такого, чтобы ехали вместе и сам Броненосец Потемкин, и Юность Максима, и Веселые ребята, и Цирк,—еще не бывало! Главное, конечно, были «Цирк» и «Веселые ребята». За одну улыбку Орловой и за песенку, спетую ею, начальник станции был готов сделать все, что мог; правда, мог он не так уж много, но все же добывался откуда-то давно списанный, старый, пыхтящий, дымящий паровоз, и нас с запасных путей, на которых мы бы простояли неведомо сколько, дотягивали до следующей станции, а там повторялось все сызнова. И, должно быть, по селектору передавалось, что именно в нашем вагоне едет Любовь Орлова, потому что на полустанке, где поезд задерживался на минуту, даже ночью проводника атаковали молодые любители кино, умоляя показать Анюту из «Веселых ребят», Дуню из «Волги-Волги», Марион из «Цирка»! Так, благодаря Орловой (киношники ехали в Алма-Ату и где-то в Азии нас покинули), мы добрались до Ташкента за одиннадцать дней. А в общежитии пединститута, где нас сначала разместили и куда каждый день прибывали москвичи с фабрик, заводов из Военной академии имени Фрунзе, мы узнали, что тащились их эшелоны по двадцать пять, а то и тридцать дней».
Часть пассажиров поезда обосновалась в Ташкенте. Среди них были А.Толстой, А.Ахматова, С.Городецкий, Вс. Иванов, В.Луговской, Ф.Раневская, С.Герасимов, Т.Макарова, Т.Окуневская. И хотя главным кинематографическим городом стала Алма-Ата, но и в Ташкенте тоже снимали фильмы, в том числе знаменитые «Два бойца» (планы блокадного Ленинграда сняты именно в этом городе).
От Ташкента до Алма-Аты поезд шел около суток, и по мере надобности две «колонии» эвакуированных сообщались между собой. В Алма-Ату приехал К.Симонов работать над сценарием фильма «Жди меня», в котором главную роль должна была играть его жена Валентина Серова. Впечатления от этой недолгой поездки отзовутся спустя годы в повести «Двадцать дней без войны», где одним из героев стал его бывший учитель и друг Владимир Луговской.
В Ташкенте долго и тяжело умирала мать В.Луговского, которую привезли в эвакуацию уже разбитую параличом. Ее агония длилась около четырех месяцев. Луговские жили в маленькой комнате на улице Жуковского, в доме № 54. Владимир Луговской все это время пил, стараясь как можно реже бывать дома, где днем и ночью раздавались крики матери. Помочь ей было невозможно, госпиталь был переполнен ранеными, и поместить туда старую больную женщину не удалось. Поэт не мог ни писать, ни жить. И вдруг 6 апреля 1942 года пришла телеграмма от Эйзенштейна: «Прошу приехать Алма-Ата подробно оговорить песни возможности текста сообщите срок выезда привет Эйзенштейн».
Мать умерла 7 апреля. Луговской отвечал: «Рад совместной работе Ответ задерживался смертью моей матери Посылаю письмо Скоро выезжаю Луговской».
В записных книжках после смерти матери поэт писал:
«Комната страданий. Вот они и кончились. Вот и ушла твоя душа далеко в те края, которые остались позади, в мир всех прошлых движений и образов, распыленных в мировом пространстве и времени. <…> Книги, письма. Пасхальный звон на небе «Слава в Вышних Мироносицы».
Эйзенштейн немедленно прислал соболезнование: «Искренне соболезную постигшем горе жду приезда привет Эйзенштейн».
Командировочное удостоверение для литературной работы над фильмом «Иван Грозный» Луговскому выписали на срок с 21 по 28 апреля 1942 года. Это был его первый выезд в Алма-Ату, за ним последовали и остальные. Работа над текстами песен и диалогами к «Ивану Грозному» стала спасением для поэта, она буквально вернула его к жизни.
В Алма-Ате Луговской жил у сестры Татьяны, спал в ее комнате на полу. О Татьяне он написал такие строки:
 
Художница в сиреневом халате
При свете светлячка читает книгу.
Довольно строг ее курносый нос.
В каморке даже двинуться не стоит.
Одна звезда печатает окно.
И муж заснул. Снует по коридорам
Тоскливый запах мелких папирос.
 
В письме своему другу, драматургу Леониду Малюгину, Татьяна не без юмора описывала Алма-Ату и ее новых обитателей:
«Алма-Ата, хотя и причудливо раскинулась у подножия снежных гор, все же довольно милый город. Прямой, чистый и озелененный до противности. На одной из магистралей города находится трехэтажное здание урбанистического вида (здесь в Средней Азии обожают этот тип архитектуры)—это гостиница «Дом Советов», набитая до отказа ленинградскими и московскими кинематографистами. Дамы всех мастей и оттенков, но, в общем, до такой степени все на одно лицо, что иногда начинает казаться, что ты галлюцинируешь. И мужчины—готовые растерзать на части всякое новое лицо женского пола. Если случайно природа не наделила вас двойным горбом или оторванной ногой—любой лауреат к вашим услугам на любое амплуа—мужа, любовника, поклонника, друга и т.д.
У меня и Широкова есть комната с большим окном на уровне земли, куда заглядывает солнце от 3 до 7 часов, с рабочим столом, кроватью, шкафом и еще разными бебехами, которые я уже изобрела на месте, и которые принято называть уютом. <…>.
Тут люди живут какой-то странной жизнью—словно им осталось жить еще несколько дней, и они стремятся за этот кусочек времени выполнить все свои желания (и возвышенного, и низменного порядка).
Потом сюда приезжал мой брат и очень огорчился от моего вида, говорит, что я стала совсем тощая, и требовал моего возвращения в Ташкент. Если я словчу—я поеду недельки на две, а может, и совсем. Тогда напишу».
 
Татьяна Луговская жила то в Алма-Ате у своего мужа—документалиста Григория Широкова, то наезжала к брату в Ташкент. Их комната располагалась в Доме Искусств (его все называли «лауреатником»). В первом варианте поэмы «Город снов», посвященной Алма-Ате, поэт писал:
 
Мое жилье, О Боже! «Дом Искусства».
Без электричества, без лампочек, без печек,
Набитый небогатыми людьми,
Как мертвая собака червяками.
Войдешь—ударит духом общежитья.
Эвакуация на свете возродила
Все, что бывало в каменных пещерах.
И вот он вьется в темном вестибюле—
Дух человечества. В своей клетушке
Лежит опухший пьяница-актер
С костлявой девочкой. Потом семейство
Благожелательное, неживое.
Потом удачник—неприкрытый вор
Случайных тем. Прости его, Создатель!
Весь Дом искусства словно падаль воет.
От бешеной нужды и подхалимства.
Как страшно, как печально в этом доме,
Где света нет и печек нет, и сумрак
От горестной луны, глядящей в окна.
Актеры спят, прикрывшись чем попало,
Мигают одноглазые коптилки.
А все-таки, как прежде, жив курилка,
Жив человек, его не одолеешь
Ни холодом, ни голодом, ни смертью.
 
«Ты пришел к нам в отдел вместе с драматургом Берестинским, тоже приехавшим из Ташкента,—писала в своих воспоминаниях–исповеди Ольга Грудцова (она тогда работала в сценарном отделе),—он начал с жалоб на жесткие матрацы, на негодное помещение для жилья и т.п. Ты стоял в отдалении молча. Высокий, с барственной осанкой, в мягкой шляпе с полями, с трубкой во рту и палкой в руке. Но пронзил ты меня не своим артистизмом, а достойным поведением. Вайсфельд спросил, есть ли у тебя претензии, ты ответил, что решительно никаких».
 
Надо сказать, что жизнь Ольги сложилась очень причудливо. Ее девичья фамилия была Наппельбаум: она была дочерью знаменитого фотографа-художника, который в своем доме, в Петрограде, устраивал встречи писателей и поэтов. Ольга выросла в окружении знаменитостей, хорошо знала Н.Гумилева (у него в кружке была ее сестра, Ида Наппельбаум), А.Ахматову, К.Вагинова и многих, многих других.
В Алма-Ате жил старый друг юности Луговского—известный режиссер Всеволод Пудовкин. В 20-е годы его сестра Маруся (Буба) училась в колонии у Александра Федоровича Луговского (в 20-е годы Александр Федорович основал под Москвой детскую трудовую колонию). В повести «Я помню» Т.Луговская рассказывает, как вторая сестра Пудовкина, Юля, учила их с подругами в голодные 20-е годы танцам, а Всеволод Пудовкин (Лодя), тогда еще не кинорежиссер, а химик, играл им на гребенке, покрытой папиросной бумагой: «Его длинная фигура, сидящая на одном из окон, закрывала свет, он тряс головой, и спутанные волосы падали ему на лоб. Играл он увлеченно, с чувством, и очень радовался, что все так хорошо у него получается». Потом Пудовкин и Володя Луговской стали близкими друзьями; Пудовкин появится в стихотворении Луговского «Рассвет».
Но их встреча в Алма-Ате вряд ли была радостной для Луговского: режиссер очень изменился—можно сказать, что роль юродивого в «Иване Грозном» была для него не просто ролью, а видимо, в какой-то степени выражала его жизненное кредо в те годы. И в первоначальном варианте поэмы появился довольно жесткий портрет старого друга (потом Луговской все-таки решил убрать его):
 
Спит человек другой, осатанелый,
Истерикой закрывшийся, солгавший,
Раз навсегда перед самим собой.
Друг юности моей, мы вечно лжем.
Мы, говоря по правде, только тени
Людской обычной горестной судьбы.
Мы сказки сочиняем, но не стоит
Переводить бессмысленную сказку
На службу легкую, тогда она
Поступит в пользу времени
И щелкнет над ней замок и можно сочинять
Очередные бредни, но не сказки.
Ты девушек смущаешь, ты заводишь
Беседы о четвертом измеренье,
Изыскан, энергичен, мертв душой
и недоделан.
<…>.
Ты канючишь,
Юродствуешь и подымаешь руки
Большие умные. И вновь ложатся
На пленку недовернутые кадры <…>.
 
Виктор Шкловский, около года проживший в Алма-Ате, вспоминал: «Фанеры, из которой строят декорации, конечно, здесь не было. Декорации строили из казахских матов, сплетенных из степной травы—кажется, ее называют чили,—на ней хорошо держится штукатурка. <…>. Текст для ленты Сергея Михайловича писал Владимир Луговской».
Через две недели Луговской вновь вернулся в Алма-Ату. Следующее командировочное удостоверение ему выписали на срок с 11 по 22 мая 1942 года.
Несмотря на иронические строчки об атмосфере кинофабрики, о ее быте, о фотографиях Эйзенштейна, которыми увешана студия, Луговской относился к своей работе и к режиссеру с величайшим почтением, о чем свидетельствуют письма, которые он посылал Эйзенштейну после возвращения в Ташкент 12 июня 1942 года:
«Все время нахожусь под знаком и под обаянием нашей работы. Интерес к Ивану Грозному колоссальный и, прямо сказать, сенсационный. Ходят различные легенды и сказки. Я несколько раз в узком кругу читал песни и пересказывал наиболее громовые куски сценария. Каждый раз принимались на ура! <…>
Большаков расспрашивал о сценарии и волновался по поводу «одиночества» Ивана и некоторых других деталей, как-то: быстрого временного сближения между смертью Анастасии и возвращением Филиппа и т.д.
По мере моего разума, я давал возможные справки.
Как с режиссерским сценарием? Как с перепечаткой литературного текста, то есть, дорогой Сергей Михайлович, говоря прямо, принят ли литературный текст? Налетел ли Шкловский в облаках пыли и свистящих стрел?
Волнуюсь по каждому поводу, связанному с Иваном Грозным. Произведение это Ваше—поистине замечательно, а те дни, которые я провел в Вашей комнате, одни из самых лучших в моей жизни».
В Ташкенте сценарий широко обсуждался в писательской колонии. Вс.Иванов в ташкентских дневниках саркастично писал: «Пришел Лугов-ской. Мы просили почитать его стихи к «Грозному» Эйзенштейна. Прочел. До того я слышал от Погодина и прочих, что стихи очень хорошие. А стихи-то совсем, совсем слабые. Избави нас, боже, от ташкентской похвалы!»
Интересно, что в это же время Алексей Толстой читал в Ташкенте свою пьесу «Иван Грозный», которую редактировал и давал советы по ее доработке лично Сталин.
Ироничный и смелый юноша Михаил Левин, друг В.Фрида и Ю.Дун-ского, будущий известный физик, в одном из ташкентских писем иронизировал: «События политические. Граф Толстой читал «Ивана Грозного». Здорово выдумано. Царь-демократ, первый русский Гуманист. Графу только про Ежова теперь писать».
13 июля Луговской снова пишет письмо Эйзенштейну:
«Посылаю Вам копию моего письма, ибо я передал подлинник в совершенной суматохе, и он переходил из рук, и я не уверен, дошел ли он до Вас. За это время  я встретился с С.С.Прокофьевым. Он ночевал у меня, и я имел возможность прочитать ему наутро большинство песен (кроме Бобра, запасной и кое-каких мелочей, которых у меня нет). Он отозвался о них весьма положительно. Некоторое недоумение вызвало у него возможное местоположение увертюры—под главные титры, или после них, или до них. Он задумывался также над тем, достаточно ли будет понятна каноничность пещного действа для советского зрителя, но оно кажется ему весьма интересным.
Я рассказал ему, что мы обдумывали вместе все песни, и дал всяческие попутные объяснения, которые, конечно, являются только слабой наметкой того, что имеется в Вашем режиссерском замысле.
Не забудьте, дорогой шеф, о «популярности» тех песен, которые Вы сами выбрали для этой цели. Конечно, увертюра и клятва могут быть урезаемы и переставляемы, как угодно, в зависимости от Вашего и прокофьевского решения.
Остальное будем уже дорабатывать сообща.
Крепко жму руку. Желаю победы во всем.
Ваш всегда В.Луговской».
В архиве М.И.Белкиной сохранилось письмо ее подруги Миры Мендельсон-Прокофьевой, второй жены композитора, в котором упоминается о той алма-атинской работе Луговского.
«4 июля 1943 года.
Дорогая Машенька!
Пишу тебе из Молотова—области, куда мы приехали по вызову Ленинградского театра имени Кирова. В летние месяцы С.М.Эйзенштейн будет за городом занят съемками для «Ивана Грозного» и присутствие Сережи не необходимо для фильма. Здесь Сережа будет работать над окончанием своего балета «Золушка», два акта которого уже написаны. Театр собирается сразу по написанию музыки приступить к разучиванию. Приехали мы из Алма-Аты недавно. Чувствуем себя здесь лучше, так как, несмотря на красоту природы, не могли привыкнуть к алма-атинскому климату, где у меня бывали резкие простуды, возились с желудком, у Сережи иногда понижалась работо-способность, и это его раздражало, так как работать он привык много и основательно. Во время пребывания в Москве Комитет по делам искусств заказал Сереже и мне оперу на казахском музыкальном фольклоре, который привлекал Сережу уже давно свежестью и красотой. Я знакомлюсь с казахской литературой—сказками, легендами, эпосом, перед отъездом ходили в казахскую оперу и драму. Как жаль, что мы с тобой не повидались в Москве, милая Машенька. Между прочим, во время нашего пребывания там седьмая соната Сережи исполнялась в концерте филармонии, вот бы ты догадалась прийти. Когда ты приехала в Москву? Я все время думала, что ты в Ташкенте, хотя меня удивляло и беспокоило отсутствие ответов на посланные туда письма и телеграммы. Приехали ли твои из Ташкента? <…> Сережа шлет тебе сердечный привет. Целую тебя крепко, жду скорой весточки. Мира».
Осенний приезд Луговского в Алма-Ату был омрачен смертью молодого талантливого режиссера Валентина Кадочникова. Любимый ученик Эйзенштейна, освобожденный от военной службы в силу слабого здоровья, он по разнарядке попал в колхоз под Алма-Ату на заготовки саксаула (жесткого кустарника, которым топились печи), и, не выдержав тяжелой работы, скончался.
В одном из писем Луговскому из Алма-Аты О.Грудцова сообщила:
«С первого октября я отправляюсь на лесозаготовки, но может случиться, и с первого сентября. Тогда я вас не увижу. Посылают почти всех по очереди, на месяц».
И уточнила в следующем письме:
«Постарайтесь приехать поскорее, если желаете меня видеть, ибо я неизбежно поеду «на какие-то заготовки», и кто тогда будет защищать ваши интересы».
Ее все-таки послали в колхоз, руководителем заготовок был назначен В.Кадочников…
«Жгучая пустыня, земля горит,—писала Грудцова,—воздух какого-то апельсинового цвета. Мне отводят палатку, дают талон в столовую. Я спрашиваю о Кадочникове, оказывается, у него тяжелое желудочное заболевание. Почему же он не едет в Алма-Ату, в больницу? Тихонов не разрешает. Наконец появляется Кадочников с измученным, бледно-желтым лицом.
—Он что, с ума сошел, что вас прислал!—говорит он, увидев меня.—Идите к районному врачу и возьмите освобождение.
Мне объясняют, где поликлиника, врач дает справку, отсылает домой. Поезд уходит назавтра утром. Ночью нестерпимый холод. <…> Распоряжается Кадочников. Я вижу, что ему плохо. «Уезжайте,—говорит он.—Уезжайте». <…>
Вернувшись в Алма-Ату, сразу же направляюсь на студию, к Тихонову, кладу ему справку на стол со словами:
—Меня-то освободили, а Кадочников там умрет!
—Умрет, похороним,—отвечает директор.
Аудиенция закончена; Валентин Кадочников вскоре умирает на станции Чу».
В отчаянном некрологе, написанном в местную газету, Эйзенштейн скажет:
«…смерть Кадочникова—тяжелые показатели того невнимания и безразличия друг к другу, которыми все больше и больше начинают заболевать студия и наш коллектив. <…> К таким людям, не умеющим кричать о себе; к таким людям предельной скромности и аскетической нетребовательности мы должны были бы относиться с удвоенной любовью и вниманием.
А между тем мы дали погибнуть одному из лучших наших товарищей.
Пусть же его смерть послужит окриком, чтобы мы вовремя опомнились, чтобы мы начали думать и заботиться о наших людях, <…> чтобы мы не забывали, что самое драгоценное на свете—человек…»
Приехавший в Алма-Ату поздней осенью Луговской, увидев гроб с телом Кадочникова, будет так потрясен, что напишет огромную поэму об этом трагическом событии, о жизни киностудии, об Эйзенштейне. Эта поэма впоследствии станет частью его книги «Середина века».
Разве мало видели тогда смертей? Но для Луговского в этой трагедии сошлось все сразу: и его собственная беда, и несчастья всех брошенных, забытых в те годы людей. Его личная беда состояла в том, что он не пошел на фронт. В первые недели войны, оказавшись под Псковом, Луговской увидел настоящий ад: перекореженные груды металла, горы трупов. Поэт вышел из окружения, приехал в Москву и попал в больницу, пролежав там месяц с сильной психической травмой, явившейся следствием контузии. Зная, что большинство писателей, его бывших друзей и учеников, называют его «трусом», он принял эти укоры и поехал с парализованной матерью в Ташкент. Но душевная боль не оставляла. Об этом—его исповедальная поэма «Алайский рынок», в которой неожиданно для многих он описал свое унижение. И в то же время это унижение, как напишет он в записных книжках, стало для него «великим рассвобождением». В эвакуации к нему пришло чувство хрупкости мира, хрупкости всего живого, жалость и близость ко всем людям.
Жизнь в эвакуации была строго регламентирована в соответствии с номенклатурными ступенями. Помимо распределителей в Ташкенте и Алма-Ате, «писательского дома» в одном городе и «лауреатника» в другом, действовала жесткая система разделения на ранжиры. По неписаным, но всем известным правилам одни могли умирать на заготовках саксаула, другие были неприкасаемы.
Луговской описал в поэме «Город снов» два эти полюса: на одном—мир известных, знаменитых кинематографистов, живущих своей абсолютно отдельной от всех жизнью, пребывающих в некоем прекрасном сне и ночью, и днем; на другом—молодой художник, лежащий в дощатом гробу, которого привезли вместе с саксаулом глубокой ночью на кинофабрику и оставили в коридоре.
Сон—многозначный символ в поэме. Это и смерть, и мир грез, которым всегда считалось кино, и глубокий обморок души, который не позволяет чувствовать чужой боли. В «Записных книжках» к поэме с документальной точностью и беспощадностью рисуется быт тех дней. Луговской как тень обходит улицы города-призрака, коридоры киностудии, проникает в жизнь каждой комнатки «лауреатника». Соединившись с душой умершего режиссера, он прощается со всем кинематографическим муравейником «города снов».
 
 
Биографическая справка
 
Белкина Мария Иосифовна (род. в 1912)—писательница, автор книги о семье Цветаевых-Эфрон «Скрещенье судеб», основанной на личных воспоминаниях о М.И.Цветаевой. Жена известного в прошлом критика А.К.Тарасенкова (1909–1956). Была в эвакуации в Ташкенте до конца 1942 года, после чего работала в Совинформбюро, часто выезжая по заданиям редакции на фронт. Часть ее воспоминаний  и писем легли в основу книги Н.А.Громовой о Ташкентской эвакуации «Все в чужое глядят окно» (М.: «Совершенно секретно», 2002).
Берестинский Михаил Исакович (р. 1905)—сценарист.
Грудцова Ольга Моисеевна (в девичестве Наппельбаум; 1905–1982)—критик, литературовед. Написала воспоминания-исповедь «Довольно, я больше не играю» («Минувшее», т. 19, М.–СПб., 1996) в форме посмертного письма к В.А.Луговскому. В воспоминаниях описывается жизнь Алма-атинской кинофабрики и дается много интересных подробностей  петербург-ского периода семьи фотографа Наппельбаума. Большое внимание в них уделено Гумилеву, Ахматовой, Вагинову, Мандельштаму и многим другим поэтам.
Кадочников Валентин Иванович (1911–1942)—режиссер и художник, ученик Эйзенштейна.
Левин Михаил Львович (1921–1992)—физик, литератор.
Луговская Татьяна Александровна (1909–1994)—художница, писательница, была замужем вторым браком за сценаристом С.А.Ермолинским (1900-1984); о ее жизни в эвакуации в Ташкенте и Алма-Ате см. письма Л.Малюгину (1909–1968) и Е.С.Булгаковой (1893–1970) в кн.: Л у г о в с к а я  Т.  Как знаю, как помню, как умею. М.: «Аграф», 2001.
Луговской Александр Федорович (1901–1925)—инспектор Первой Московской гимназии, его учениками были: Виктор Ардов (писатель), Дм. Благой (пушкинист), Н.Яковлев (известный лингвист) и многие другие. В 20-е годы при помощи Наркомпроса основал трудовую школу-колонию в Сергиево для детей (в том числе и своих бывших гимназистов), где помимо обучения, занимался организацией сельского труда, позволявшего прокормить учеников и учителей. Подробно о семье Луговских см. в кн.: Л у г о в с к а я  Т.  Как знаю, как помню, как умею. М.: «Аграф», 2001.
Луговской Владимир Александрович (1901–1957)—советский поэт. Наиболее известны его стихотворения—«Песня о ветре», «Курсантская венгерка», «Жестокое пробуждение». Родился в семье учителя-словесника Первой Московской гимназии на Волхонке. Мать—пианистка и певица. В 1917 году, оставив обучение в Московском Университете, Луговской перешел в Военно-педагогический институт, был политпросветчиком во ВЦИК. После выхода в 1926 году первого сборника своих стихов «Сполохи», стал членом объединения конструктивистов (вместе с Багрицким, Сельвинским, Габриловичем, Зелинским, Агаповым, Инбер и др.). В 1930 году, когда усилился идеологический нажим на искусство, вступил в РАПП. Посвятил теме разрыва с прежней поэтической группой сборник «Страдания моих друзей». Будучи по призванию поэтом-лириком, Луговской многие годы старался писать плакатные стихи. Во время войны работал над философско-лирической книгой поэм «Середина века».
Мендельсон-Прокофьева Мира Абрамовна (1915–1968)—вторая жена С.С.Прокофьева, автор ряда либретто опер и балетов на его музыку.

Широков Григорий Павлович (1901–1976)—кинорежиссер, первый муж Т.А.Луговской.



© 2003, "Киноведческие записки" N62