Кто такая звезда? Мгновение в истории кино. Мгновение, когда становится ясно, что седьмое искусство поражено глубинной раковой опухолью: оно симулирует глубину, но его изображение плоско. Эти пампасы барельефов плоски навеки.
Тем не менее звезды всегда были актерами (кроме всего прочего?) рельефными, с весомостью плоти, собственным пространством, глубиной-загадкой. Были телами, которым прегражден путь к радости, которые обречены на ее имитацию, на наслаждение всегда разочаровывать и снова обещать.
Наверное, кино всегда будет зажато между своей бедной картинкой и смехотворной изысканностью — «искусством» — трюков, которые заставляют эту плоть и кости якобы двигаться в пространстве по-правдашнему, используя глубину кадра как рампу. Но пространство звезд — это они сами, границы их тел, равновесие на месте, которое движется и подвигает, дрожащее движение, не поспешающее медленно никуда.
Время звездности позади. Оно позади нас, но не очень далеко. Звездность складывается заново по-другому — в зависимости от новых технологий, о которых мы не имеем понятия. Она по-иному сама себя мастерит. Будут ли свои звезды у видео? Что до звезд старого кино, то они заканчивают карьеру, как полагается, в синематеках и на плакатах, сведенные к черно-белой плоскости. Волнение, которое вызывала та, привидевшаяся, трехмерность изображения, уступило место простому «загромождению» пространства, производству картинок. Изображение погубило идола. Так было и с Гарбо, и с Дитрих.
Так было и с Мэрилин? Нет. И все же одним из самых радикальных, яростных и стремительных жестов ХХ века является операция многократного повторения, с помощью которой Энди Уорхол отверг Мэрилин-тело и оставил на кричаще-ярких плоскостях лишь все ту же промышленную улыбку.
Мэрилин, наравне с помидором Кэмпбелл, тоже была символом современного искусства, современности в искусстве: этой техники расплющивания, разочарованной приплюснутости, радостно принятого траура по третьему измерению. Никогда еще звезду не славили — и не отрицали — столь странно. Самосвалы аналитиков сыпали безошибочные комментарии насчет значения уорхоловского жеста. И не обманывались.
Но были ли они правы? Ведь что-то ушло из этого промышленного образа: страдание. Мы знаем, что жизнь Мэрилин была юдолью печали. Чуть меньше мы знаем о том, что часть этих страданий была физическая. Калечили тело, и это было ее тело. Переиначенное, извращенное, принужденное, переделанное: Голгофа.
Последняя звезда на границе черно-белого и цвета. Первая звезда, кровь которой должна была быть красной. Единая и двоякая судьба: с одной стороны — изображение, с другой — тело. Ироническое изображение и тело, проникнутое юмором. Сколько их, сколько тех, которые страдали, как она, за то, чтобы быть (ей подобными) красавицами: фальшивые Мэрилин, с притворством поющие «My heart belongs to my Daddy!», сдерживающие маскарадные слезы; все эти жгуче-золотистые волосы, космополитические безумства, пластические операции на бедняке и нищенке.
Только благодаря ей нас продолжает снедать страсть быть другим. Страсть быть другою.
5 августа 1982
(S e r g e D a n e y. Marilyn.
— In: S e r g e D a n e y. Ciné journal.
Vol. I /1981–1982 /Petite bibliothиque des Cahiers di cinéma.
Paris, 1988, p. 175–177.)
Перевод с французского Татьяны Филимоновой
под редакцией Веры Румянцевой