Это неправда, что только сейчас, на исходе столетия, мир, в котором живем, в который мы, как в удобное платье, вросли, стал рушиться — неотвратимо и гибельно. Все это уже много раз происходило — даже на нашей культурной памяти: и вековые сады вырубались, и старинные фамильные замки заселялись новыми хозяевами жизни, и вывески менялись… Отар Иоселиани уже тридцать с лишним лет об этом говорит — с самой первой своей картины, где, как в капле воды, нет… вина (дело ведь происходит на винном заводе), отразился мир. На вид такой патриархально-устойчивый, но, оказалось, уже подточенный фальшью. Чуть пошатнувшийся мир, которому… помните?.. кинулся подставить плечо юный идеалист Нико. Мне кажется, именно с «Листопадом» (во всяком случае, не только с «Певчим дроздом» — его вспоминают все, кто пишет) вступает в перекличку новый фильм Иоселиани, героя которого и зовут-то похоже: Николас (то бишь Нико, только по-французски).
Есть и другие сходства между ними (помимо того, что тезки и оба молоды). И первое — в том, как они нам представлены. Начало дня, идиллическая мизансцена семейного завтрака (в «Прощай, твердая земля!» она скорее спародирована) и молодое нетерпение героев, торопящихся выпорхнуть из гнезда… Нико в «Листопаде» и Николас в «Прощай…!» (буду так для краткости называть последнюю картину) начинают движение, по сути, из одной точки. А вот движутся в гудящем, как улей, социальном мире уже по-разному, притом что одинаково открыты ему, доверчивы, добры. Имею в виду не способ передвижения как таковой — лимузин и ролики парижанина Николаса против пешего существования тбилисца Нико (хотя и у этого отличия своя семантика), а сам характер их отношений с окружающим. Если время что-то и поменяло в мире существенным образом, то прежде всего это. В Николасе, симпатичном, отзывчивом, легком, как птица, ни грана от шестидесятнического идеализма Нико, который вдруг заупрямился и ощутил себя по-взрослому ответственным за мировой порядок, по крайней мере в границах винозавода. Николас — продукт решительно другой эпохи, плод исторического, если хотите, разочарования. Для него этот мир — театр, и только. Большое игровое поле, где он из молодого любопытства сыграет любую роль, которую ему подсунет случай. Заметили? Он постоянно переодевается…
Впрочем, и вся картина, от начала до конца, — грустная человеческая комедия с переодеванием. Переодеваются в ней едва ли не все. И мать Николаса, этот гротескно-смешной перпетуум-мобиле в юбке, крашеная бизнес-вумен на вертолете. И тот нагловато-напористый парень, уборщик вагонов, в итоге удачливый соперник героя, увезший на мотоцикле дочку хозяина бистро, на которую Николас было засмотрелся инстинктивно-восхищенно. И забулдыга-клошар облачается в аристократический халат хозяина замка, когда они сливаются в пьяняще-счастливом многоголосии… Да и сам хозяин (с обликом Отара Иоселиани), усталый, разочарованный, давно уж, видно, ищущий утерянную истину на дне бутылки бургундского, в конце фильма переодевается: вместо затворнического халата влезает в охотничью куртку, хватает мешки (выразительно большие), и был таков. Да, чуть не забыл (впрочем, и он вспомнил уже у двери): возвращается и берет еще соломенную (если я хорошо разглядел) шапку, подобие сванской. Деталь, безусловно, говорящая, хотя я сейчас не берусь нагружать ее какими бы то ни было определенными значениями. Сойдемся пока на том, что этот дополнительный стежок что-то важное договаривает в теме бегства.
Вот еще одна выразительная сценка из «театра жизни», за которым с улыбкой наблюдает автор. Интермедия с неуклюжим, здоровенным негром, что в помощниках у маленького, плутоватого партнера и любовника хозяйки замка. Этот чернокожий Епиходов — как слон в посудной лавке: к чему ни прикоснется, все двадцать два несчастья обрушиваются разом. Наконец, его спускают в гневе с лестницы. Он поднимается, отряхивает явно тесный ему цивильный пиджак, горестно вздыхает, как провинившийся школьник, и направляется через дорогу в кафе, где, по-видимому, регулярно обедает. И вот тут начинается другой театр, тоже, в сущности, чеховский: «маленький человек» играет «большого». Полный достоинства, Епиходов капризно отвергает одну тарелку за другой, придирчиво исследует их, якобы недомытые, а когда ему, наконец, приносят заказанное блюдо, к нему вдруг возвращается пережитое унижение, и он с философически-нездешней тоской застывает над дымящимся бифштексом.
Мойщиком же в этом кафе, по закону фильма, Николас. Он в данном случае внизу, так сказать, в трюмах этого заведения, а чернокожий Епиходов, напустивший на себя респекта, — наверху. Это лишь одна мизансцена-перевертыш из многих в «театре жизни».
Драматургия случайных встреч, пересечений, соприкосновений, кружений, надо сказать, усложнилась в «Прощай…!» еще больше, чем в «Фаворитах луны» и в «Охоте на бабочек». Но ощущения, что она жестко задана и математически расчислена, нет в помине. После первого просмотра я был уверен, что тут все дело в эффекте непредсказуемости: ты всякий раз не знаешь, в какую сторону очередной персонаж свернет и с кем он там, за поворотом, невзначай встретится. Однако, когда я посмотрел фильм второй раз, обнаружилась его замечательная способность: спрятать конструкцию — заставить нас о ней до поры до времени забыть. Она воспринимается естественной, словно это с высоты птицы (или Бога) открывается вся геометрия, которая с земли выглядит замысловатой паутиной.
Про «птицу» я сказал пока просто так, еще не имея в виду ту, что в фильме. Хотя с той, диковинной, вообще-то надо было бы начинать, уж больно нахально она вторгается в кадр, вмиг обрастая культурными коннотациями. Странный, чуть ли не бунюэлевский образ, достраивающий весь этот трагикомедийный абсурд. И предъявляется-то она нам, заметьте, едва ли не как визитная карточка иоселианиевского персонажа: сначала на пороге появляется экзотический марабу и только в следующую секунду — помятый, небритый, в ночной пижаме, узник домашней тюрьмы — хозяин замка. Есть даже какое-то внешнее сходство между ними, честное слово. Ну а то, что марабу, разгуливающий по гостиным, — это пародийный парафраз «певчего дрозда», даже и говорить нечего. И клетка, из которой он потом на нас многозначительно глядит, более чем внятно артикулирует смысл произошедшей в мире, в очередной раз, перемены декораций.
Парадокс!.. Фильм вроде бы об усталости мира, о выморочности цивилизации — при всех ее супертехнических игрушках, и происходят в нем, вперемешку со смешными, вещи далеко не забавные, а то и вовсе мрачно-драматические (вроде немилосердно ограбленной среди бела дня старушки или расчетливо отправленной на тот свет жены владельца антикварной лавки)… Да и итог… разве такой утешит?!.. Когда в золоченой клетке, где до бегства разбавлял печаль вином вакхический философ Отара Иоселиани, добровольно затворяет себя его безочарованный наследник Николас… В общем, невеселая сложилась притча, согласитесь. А зрелище при этом все равно пьянит как вино, и хочется, чтобы этот пестрый калейдоскоп все длился и длился, тек, переливался… Чтобы чýдное, полное гармонии, насмешливое и милосердно снисходительное ко всем, кто его населяет, иоселианиевское кино безостановочно кружило, петляло, создавало бы новые и новые кольца, как зарубки на дереве, и множило бы рифмы, обнаруживая восхитительную симметрию жизни.
Юрий Норштейн во вгиковской лекции о «Листопаде»*, говоря о приобщении героя к вечности — мотиве, который скрепляет все этажи той картины, определил это как «пушкинское начало» в творчестве Иоселиани, как высокую пушкинскую тему, выраженную поэтом в строках:
«Туда б, в заоблачную келью
В соседство Бога скрыться мне…»
«Прощай, твердая земля!» эту тему явно наследует. Даже объявляет ее — в названии.
А то, второе, название («In vino veritas!» — «Истина — в вине!»), которым Иоселиани сопроводил картину для удобства иноязычной публики, эту высокую тему, напротив, смущенно-шутливо маскирует. Хотя вино в иоселианиевском космосе — безусловно, важная деталь… нет, метафора… нет, философская категория… нет, состояние… Право, не знаю, какое определение ему подобрать, чтобы за его природно-земной материальностью открылась бытийная субстанция.
В «Прощай, твердая земля!», достигающем головокружительно-поэтических обобщений, вино — не бытовая реалия, а образ. В нем, как в парусе: соблазн, обман, тоска, призрак свободы… Разочарование в земном муравейнике (или «коровнике», если близко к букве французской идиомы, ставшей названием)… Разочарование, которое у мудрого грузинского поэта жизни Отара Иоселиани опять-таки в тон пушкинскому: «печаль моя светла…»
*См. «Киноведческие записки», № 40; «Close-up. Историко-теоретический семинар во ВГИКе. Лекции 1996-1998», а также недавнюю перепечатку в еженедельнике «Экран и сцена», №14, апрель 2000 г.