Преодоление Кон Ран |
«Красоту маленького цветка, растущего в трещине стены, можно по-настоящему оценить только в свете высшей реальности».
Д. Т. Судзуки
«Красота цветка в свете высшей реальности»—прежде всего постулат эстетического опознавания, подразумевающий то, что для японской визуальной культуры подражание природе как главному источнику любого творческого начинания практически всегда включает в себя элемент дзэнской религиозности—«бытия в самом себе». Это необходимый выход за пределы мира относительного, который, с одной стороны, приводит к неизбежному столкновению с понятиями противопоставления и ограничения, а с другой— активизирует свободу видения и выражения, без которых невозможно даже немного почувствовать этот «свет высшей реальности».
Хироси Тэсигахара представляет собой тип художника с определенно завуалированной национальной традиционностью и преемственностью. Однако в то же время он обладает предельной широтой эстетического видения и чувствительностью, как раз свойственных японскому синтетическому мироощущению—слиянию рациональности и метафизичности.
Сущность творчества Хироси Тэсигахара—его скрытое, почти невидимое положение как в мировом, так и в японском кинематографе, позиция наблюдателя и аналитика, сохраняющего чистый дух экспериментатора, но, в первую очередь, художника, который определяет собственные наблюдения и эксперименты как явления постоянного присутствия в пространстве постоянных изменений. Незаметность Тэсигахары в пространстве кинематографа—это, прежде всего, духовная установка. Парадоксальна его вовлеченность и, одновременно, отстраненность в пространстве форм, предельной чистоты и лаконичности. Сущность его личности неизбежно сопряжена с семейной традицией, согласно которой Тэсигахара являлся директором Центра искусств Согецу, основанным его отцом Софу Тэсигахара. Эта организация играет ведущую роль в авангардных направлениях всех видов искусств. Кроме того, Тэсигахара был блестящим мастером керамики, аранжировщиком цветов, живописцем и архитектором, а уже потом кинорежиссером—ипос-тась, которая после «Летних солдат» (Sama soruja, 1972) почти сошла на нет.
Тэсигахара—универсальный художник, по сути «человек Возрождения», и то отношение, которое он имеет к кинематографу, еще более проявляет его чувство творческой всевозможности, синтезирующей различные объекты познания и определяющей их формы.
Кинематограф для него еще один способ определения личного пространства, подобно икебане, живописи или керамической посуде ручной работы, он ни в коем случае не доминирует над остальными. Большинство созданных им документальных фильмов являются «кусочками эстетического сопутствия» его пути, тяготевшего к гармоническому противоречию, сочетанию причудливых и как бы противоречащих друг другу, но и представляющих комбинацию разнообразных возможностей, элементов иных искусств.
Одной из главных особенностей японского визуального искусства, естественно, обращающегося и к житейскому пространству, является принцип предельной приближенности к объекту созерцания, открывая тем самым пространство микрокосма, как отражения вселенной, хоть в маленькой капле росы или осколке стекла.
Японский способ видения заключается в расчленении целого на составляющие части и фокусирование внимания на одном, может быть, с первого взгляда вовсе не примечательном объекте. Пространство человека, сидящего в медитации перед стеной, четко ограниченно как пространство чистого кадра, где каждый камень или пылинка, согласно дзенской пословице, находятся на своем месте.
В этом смысле фильмы Тэсигахары, в большей степени такие как «Западня» (Otoshiana, 1962) и «Женщина в песках» (Sunna no onna, 1964) являются доминантами малых пространств, по сути связанных между собой лишь информационной памятью—ситуацией целого бытия, в котором пребывают герои, своего рода долгой паузой, позволяющей заполнить зрительский эмоциональный резерв.
Тэсигахара в своем кинематографическом творчестве (в первую очередь, в фильмах 60-х годов XX века, созданных в союзе с Кобо Абэ) рассматривал реальность через призму сюрреалистического видения, которое сформировалось, в некоторой степени, под влиянием скептицизма (охватившего культурный слой Японии особенно в послевоенные годы), провозглашавшего беспомощность исконно японских культурных традиций перед современной действительностью и ратовавшего за расширение и обогащение японского искусства за счет иноземных влияний.
«Безликая личность» из фильма «Чужое лицо» (Tanin no kao, 1966), действующая, с одной стороны, лишь в рамках общественно-социальных норм и запрограммированных моральных установок, но с другой—выступая как своего рода физический и психологический носитель традиции,—этот образ как бы является исключением, или лучше, противопоставлением самому материалу природы («Женщина в песках»), таким образом выявляя себя среди хаотичности, ирреальности образов современной «сопутствующей» культуры, пробуждающей инстинктивные реакции организма на ее опознавательные маяки («Сожженная карта», Moetsukita shizu, 1968).
Постулаты сюрреализма, манифестированные Андре Бретоном, который определяет психофизический автоматизм как основополагающую цель для выражения в слове, живописи и других искусствах реального, функционального сознания, его внеэстетический и вненравственный посыл, формирующий веру в «высшую реальность определенных, ассоциативных форм, во всемогущество грез, в бескорыстную игру мысли»[1], созвучны «инстинкту художественного открытия» у Тэсигахары. В виде разнообразных символов время сообщает некие сигналы, в которых японский художник обнаруживает странное беспокойство, постепенно охватывающее человечество. Ощущение этого вселенского беспокойства, проецируемого на восстанавливаемые интуитивным воображением пространства прошлого, настоящего и будущего, позже отразится в искусстве таких столь непохожих друг на друга художников, как Стэнли Кубрик, Андрей Тарковский, Дерек Джармен.
Сущность японского искусства базируется на строго рациональном следовании определенным законам, предельной концентрации и постоянном повторении; творчество режиссера, пусть подпитанное и в чем-то даже трансформированное традицией западного искусства (неслучайно он обращает свой взгляд на творения испанского архитектора Антонио Гауди и снимает документальный фильм, в котором с пристальным вниманием исследует смутные и одновременно реальные в своем физическом парадоксе образы главного архитектурного памятника Барселоны—Sagrada Familia) осталось, по сути, именно традиционно японским, только обновленным.
Эта обновленность, «странность» для кинематографа того времени подобна декларации его отца, Софу Тэсигахара, о расширении границ традиционного искусства аранжировки цветов, где был ограничен ассортимент растений или использовалась определенная посуда, то есть создаваемое в классической композиции пространство задавалось все той же закрытостью японского общества и герметичностью культуры благодаря островному положению страны.
Софу Тэсигахара провозгласил не просто отход от канонизированных форм—ограничений на использование цветов и сосудов—но сама новая икебана, согласно его творческому методу, «преодолевая свою закрытость, должна была постоянно развиваться и с творческой добросовестностью сочетаться с современным образом жизни»[2].
Сосредоточенное, медитативное искусство икебаны, сочетающее природные материалы (листья, цветы, ошкуренные и высушенные древесные обломки) с материалами неорганическими (стеклом, бумагой, железом) и формирующее при помощи этих элементов некое тайное зеркало, отражающее внешний мир посредством трансформации микропространств, наиболее близко и целебно для любой истинно «японской души».
Используя абстрактные или же сюрреалистические приемы, в конечном счете открывающие возможности для создания обновленной, слитной с характерным периодом истории и культуры родного пространства, символики,—безусловно, являющейся комбинацией старых, известных элементов или же объектов,—Тэсигахара, одновременно оставаясь в лоне своей культуры, а точнее, в рамках ее воздействия на житейское пространство, тем самым как бы дистанцируется от нее, чтобы рассмотреть ее же возможности воздействия на человеческую личность, помещенную в пограничные обстоятельства.
Творчество Хироси Тэсигахара—это традиционный пример японской сдержанности, медитативный способ проживания, воплощенный при радикальных визуальных формах, использование сюрреалистического инструментария для выражения духовного состояния. За очертаниями видимого открывается пространство иной реальности, пребывание в которой позволяет, путем следования таинственному ритуалу преобразования истории в реальность, наблюдать остановившееся время и видеть хаос, который представляет собой мир, наполненный информацией, агрессивной по отношению к его духовной составляющей.
Идеографические знаки, появившиеся в «Западне» и чуть позже проявившиеся как некие, узнаваемые коды «странной реальности» в фильме «Женщина в песках», несут не только голую газетную информацию, а представляют собой своеобразное пространство разрывов, наполненных фрагментами тайных кодировок или же «остатков общественной жизни», монтажно сопряженных в действии с кадрами ползающих рептилий, насекомых.
Непрерывные линии. Плавные, закругляющиеся, расходящиеся в стороны, словно камень бросили в воду. Линии образуют рельефы, следуют одна за другой, сливаются с почтовыми штампами, индексами, нарисованными глазами.
Сами линии тоже нарисованы черными чернилами на серой бумаге.
Эти рисунки на титрах, может быть, призваны создать предощущение песков, которые появятся в следующих кадрах, но поначалу напоминают японские сады камней, представленные здесь в особой карикатурной форме.
В этой своеобразной карикатуре есть сознательный отход от заданной культурной преемственности, жест свободного реагирования на шаблоны японского и «варварского» искусства. Однако наиболее очевидно карикатура является «иллюстрацией хаоса», хаоса не только первоначальных природных элементов—бесконечного биения волн, окружающей разорванные острова воды, но и существующего «порядка» (или беспорядка) вещей, в их неупорядоченности и смятении, в их единстве взаимопроникновения, где существующие и проходящие перед глазами разнообразные элементы нельзя ни объяснить, ни упорядочить.
Это хаос и «зафиксированности» человеческой психологии, и социальной условности. В первых кадрах «Чужого лица» снова появятся такие линии, складывающиеся в контуры человеческих лиц, предшествующих огромному количеству фотографий, фотографическому хаосу «многолицевой» формы.
Критик Тадао Сато прав, называя «Женщину в песках» авангардистским фильмом в том смысле, что визуальное решение режиссером физиологического аспекта (в частности, темы секса, которая превалировала в японском кинематографе 60-х) представляло «детали» человеческих существ и природы эстетически обособленной частью универсума, постоянно взаимопроникающих друг в друга и обновляющихся.
Тэсигахара в «Женщине в песках»—скрупулезный наблюдатель; он осторожен, хотя и не растягивает слишком время одного плана, позволяя созерцать действительность практически в одно крохотное мгновение, что оставляет ощущение «не до конца увиденного», к чему только прикоснулся и к чему хочется вернуться снова.
В начале фильма мы смотрим на камень, придвинутый почти вплотную к объективу камеры, на его поверхности мерцает глухой свет. Камень во многих мифологических традициях, с его игрой света на неровной поверхности, проявляющейся в легкой влажности или потоке дождей,—символ преодоления первобытного хаоса, появления из него первой земли, первых островов. Преодоление хаоса (по-японски—Кон Ран) воспринимается как исходное состояние бытия.
В следующем кадре камень—песчинка в огромной пустыне; мириады песчинок сталкиваются друг с другом, куда-то двигаются, создавая шевеление поверхности, превращая ее в некую органическую форму под микроскопом. Все это создает особую красоту и тревожность, еще более усиленную музыкой Тору Такэмицу, музыкой—сквозняком, музыкой—зубной болью, олицетворением пугающей, пустой запредельности, которая позже наполнит черное пространство «Космической одиссеи» и синего холода «Сияния» Кубрика.
Человек уходит в серую, неизвестную даль; извиваясь, вместе с ним уходят песочные вихри, уходит сплетенная с человеком и песком «странная» музыка.
Сюжет фильма «Женщина в песках» прост. Ученый-энтомолог совершает в одиночку экспедицию по пустыне с целью найти некоторые, почти неизвестные виды насекомых. В поисках ночлега он останавливается в странной лачуге, расположенной на дне песчаной ямы, где живет женщина, каждый день отгребающая песок, беспрестанно сходящий вниз и угрожающий засыпать ее хижину. На следующий день мужчина обнаруживает, что не может выбраться из ямы, что он пленник жителей целой деревни, существующей подобным образом.
За еду и воду он вынужден работать, как и женщина, отгребать песок и жить на крохотном пятачке пространства, на котором происходит почти все действие фильма. В финале герой вдруг получает долгожданную возможность выбраться из плена и сбежать, однако не делает этого. Оставшись в яме, он обретает тем самым свой особый смысл жизни, или более того—свое предназначение.
«Женщина в песках» не имеет внешних событий. Все происходит незаметно, плавно «перетекает» вместе с песками—одним из главных героев фильма. Точно так же происходит и перемена в образе героя, изменение его личности, скованной в начале суетностью мира, эгоизмом, отчаянием, похотью и слабостью, а в конце обретшей молчаливую мудрость и чистоту.
Фильм выглядит собрание разрозненных деталей, элементов, складывающихся потом внутри себя самого как нечто целостное, полное и совершенное.
Детали имеют первостепенное значение. Для Хироси Тэсигахара они подлинное пространство фильма. Они в чем-то «приостанавливают» объективное течение времени, создают ощущение погружения в самих себя, являют попытку пожить еще мгновение перед предстоящим, которое, на первый взгляд, однообразно, как и однообразен прошедший здесь день. Ползущая по песку гусеница в вечернем, теплом воздухе; крупный план мордочки стрекозы; рука, ласкающая песок и одновременно мираж—воспоминание о некой женщине; снятый на сверхкрупном плане вид кожи, к которой прилипли песчинки; ослепительно белая майка на коричневом, потном, раскаленном от жары и бессильной ярости теле; лицо женщины, желающей мужских ласк. И, конечно, песок—медленно текущий, неспешный или вздымаемый порывами ветра, или поток и лавина. Песок—тело времени, но еще и смысл жизни людей и, в первую очередь, женщины, живущей для того, чтобы отгребать песок от своего дома, от своего маленького и хрупкого мира.
Для мужчины, ученого-энтомолога, пустыня—это пустыня, а песок—это фактор поначалу не замечаемый, в сущности, даже осязаемо отсутствующий (в начале фильма он гладит будто бы не его, а женщину в своих воспоминаниях). Для него песок—нечто просто существующее, что-то даже досадное или ассоциирующееся с чем-то другим.
Мужчина уверен, что пустыня завтра останется позади и его самого ждут другие места и новые исследования. Он несет в себе цель, прочувствованную скорее инстинктивно, нежели до конца осознанную, но поэтому и становящуюся более реальной, действительной: «Мое имя внесут в каталог насекомых. Может быть, это лучшее на что я могу рассчитывать».
Если взять подобный приговор героя самому себе, то он довольно иронично удовлетворяется в конце фильма той самой действительной реальностью в виде схемки доклада о пропавшем человеке, в котором впервые произносится его имя—Ники Дзампей..
Пока он «спокоен», еще не спустившись в яму и не прожив в ней целиком самого себя, он не познал, не сделал своего открытия, не прочувствовал его. В нем пока кипит мир, из которого он на мгновение вышел, чтобы оказаться в пустыне. Возможно, за ним существует некая «ленивая тяжесть» мира, от которой он испытывает философское неудобство, груз социальной зафиксированности. Ники Дзампей произносит с иронией в начале: «Человеку нужно столько разных документов—контракты, лицензии, идентификационные удостоверения, паспорта, сертификаты, регистрации, профсоюзные билеты, счета, пись-моподтверждения, исходящие. Мужчины и женщины так боятся где-нибудь поскользнуться. Чтобы оказаться на безопасной стороне, они придумывают все новые бумажки, и никто не знает, на чем все это остановится».
Однако подобный монолог несравним с действительным опытом отчаяния от увиденного им странного смирения женщины, у которой песчаная буря унесла мужа и ребенка, продолжающей свое мучительное для него, но не для нее состояние жизни. На его вопли о бессмысленности подобной жизни-ловушки, она говорит: «У нас есть песок»—и признается в собственном страхе проснуться когда-нибудь одной, или замечает: «Мне снаружи делать нечего, ведь если бы не песок, никто бы не позаботился и не подумал бы обо мне». Ники же слышит голос только своей собственной действительности, пытаясь сделать из деревянных стен дома лестницу: «Если все предрешено— песок поглотит города, даже целые страны».
Он готов, чтобы вырваться оттуда, связать руки женщине, использовать ее как заложницу для своего освобождения, или для облегчения собственного страдания, жажды, оттолкнуть женщину от ведра с водой, чтобы напиться, готов изнасиловать ее перед «бесами» в масках, обещавшими за это показать ему, «что же там наверху». Наконец сумев выбраться и убегая в ночи от преследователей, герой попадает в зыбучие пески, где страх жуткой смерти заставляет его звать на помощь тех, кого он боится и ненавидит.
Мир «Женщины в песках» существует в любимом японцами полумраке дома, в разбитых, стеклянных капсулах, где шевелится маленькое насекомое, в свете солнца, проникающего сквозь прорези тростникового зонтика, в плавных изгибах обнаженного тела спящей женщины.
Дзинъютиро Танидзаки писал: «Красота заключена не в самих вещах, а в комбинации вещей, плетущей узор светотени. Вне действия, производимого тенью, нет красоты: она исчезает подобно тому, как исчезает при дневном свете привлекательность драгоценного камня—«ночной луч», блещущего в темноте»[3].
Время оседает на предметах, оставляя ту самую известную патину—ше-роховатости, следы плесени. Время оседает на Ники, открывая в нем совершенно иного человека; даже одежда несет отпечаток изменения: поначалу это уютный, удобный костюм путешественника, потом шорты и майка на беснующемся человеке, и в конце плотное, темное кимоно на теле мудреца, спокойные черты лица, молчаливое созерцание.
Также меняется для него и значение предметов: если в начале фильма резервуар для воды должен был послужить капканом для ворон, при помощи которых можно было бы «подать весточку во внешний мир», и воспринимался им как надежда на личное спасение, то в конце все тот же резервуар помогает Ники Дзампею совершить неожиданное открытие процесса добычи воды в пустыне, что окажется спасением для целой деревни, погруженной в пески. Его робкое, но все-таки обусловленное собственным «я» желание быть внесенным за заслуги в области энтомологии в каталог насекомых сменяется под конец безличностным, по сути альтруистичным стремлением остаться, чтобы рассказать жителям деревни как добывать воду.
Пристальное созерцание воды в емкости стало равно принятию истины в большей мере, нежели созерцание поверхности моря—символа теперь уже совершенно нового для него мира, в который он не спешит вернуться: «Я свободен поступать так, как хочется. Я должен показать свое открытие людям и помочь им».
По сути Ники Дзампей становится таким же камнем в японском саду, духовным островом, стойким перед буйством жизни вокруг себя, преодолевшим самое главное—Кон Ран.
Последние фильмы режиссера «Рикю», (Rikyu,1989) и «Басара—княжна Го »(Go—hime,1992) просты, может быть даже чрезмерно упрощены, лишены изощренности видения, которой характеризовались его фильмы 60-х годов. Пространства знакомых с детства икебаны, керамики, садов, вкупе с развивающейся смертельной болезнью, постоянно трансформировались и предъявляли необходимую бесконечность.
«Красоту маленького цветка, растущего в трещине стены можно по-настоящему оценить только в свете высшей реальности»*. Буддолог Дайсэ-цу Тайтаро Судзуки, автор этого изречения, в своих трудах говорит о свободе как о результате просветления, которое в человеческом, хаотичном обществе может восприниматься наподобие подвижного кривого зеркала, странным образом отражающего пространство дебатов о правах, свободе политической и экономической, которые так или иначе остаются на относительном уровне, ибо ничего не изменяют, не осуществляют возможность увидеть.
Может быть, свобода видения и выражения просветляет. Главное, что она дает возможность не останавливаться на пути преодоления Кон Ран.
1. Поэзия французского сюрреализма. М.: Амфора, 2004. С. 356.
2. Т э с и г а х а р а С. Каденсе. Откровения о цветке. М.: Август Борг, 2003. С. 15.
3. Т а н и д з а к и Д. Похвала тени: Рассказы, эссе. СПб.: Азбука-классика, 2001. С. 33.
4. С у д з у к и Д. Т. Основы дзен-буддизма. К.: София, 2001. С. 123